МЕМУАРЫ XX ВЕКА

 

Наталия Казакевич

Семь лет в Эрмитаже (1995 -1962)

Светлой памяти моего мужа
Ростислава Красюкова

 

После окончания школы я подала документы для поступления на факультет теории и истории искусств Института живописи, скульптуры и архитектуры. Коллоквиум, вызывавший самое бурное волнение, был мною благополучно пройден. Неожиданностью стала тройка за сочинение. В школе обычной моей отметкой за сочинения была пятерка, изредка четверка. У меня не было сомнений, что сделать ошибок «на тройку» я не могла. Что касается содержания сочинения, в те годы к нему не предъявлялось особых требований. От абитуриента не ожидалась оригинальная трактовка темы, напротив, надо было изложить познания в пределах школьной программы и общепринятой идеологической концепции.

Словом, я совсем по-детски обиделась и, ни с кем не советуясь, просто не пошла сдавать следующий экзамен — историю. Мой необдуманный поступок и детская обида определили всю последующую жизнь: я начала работать в Эрмитаже. Первым рабочим днем стало для меня 25 августа 1955 года.

В те годы, как впрочем и ныне, в Эрмитаж не попадали с улицы — только по рекомендации. Герман Германович Гримм, профессор Академии художеств и старший научный сотрудник отделения рисунков Отдела западноевропейского искусства Эрмитажа, друг моего дяди Сережи, переговорил со своим младшим коллегой, Юрием Ивановичем Кузнецовым, который состоял в местном комитете. (Мой дядя Сергей Гаврилович Гасилов (1896—1968) был художественным руководителем фотолаборатории Академии художеств.) Оказалось, что в научной библиотеке Эрмитажа есть вакантное место научно-технического сотрудника (теперь эта должность называется лаборантской) с окладом 425 рублей. Обязанности заключались в исполнении заявок читателей и расстановке сданных книг. На такую должность Герман Германович, человек строгих моральных правил, мог рекомендовать даже семнадцатилетнюю девочку. Впрочем, человеку более солидного возраста эта работа была бы не только неинтересна, но и, возможно, не по силам — чисто физическим.

Научная библиотека Эрмитажа размещается в Южном корпусе Малого Эрмитажа. Книгохранилища центральной библиотеки располагаются на всех четырех этажах здания и в подвале. В 1955 году в библиотеке не было лифта, не было даже тележек, чтобы развозить книги по этажу. С каждой читательской заявкой полагалось тотчас отправляться в книгохранилище, то есть подниматься или спускаться по внутренней лестнице. На первом и четвертом этажах шкафы достигают четырех метров в высоту. На каждом этаже была одна деревянная лесенка, которую приходилось передвигать из одной комнаты в другую, чтобы снять книги с верхних полок. Чаще я обходилась без этой громоздкой и тяжелой «помощницы», лазая по выступам шкафов, как обезьянка. Сданное читателями я складывала стопками на книге большого формата и эту тяжелую ношу тащила не без усилий за один раз. В те годы и беготня по лестницам, и карабканье по высоким шкафам не были в тягость. Крутая каменная лестница, выходящая на Миллионную улицу, в те годы никогда не открывалась. Работники библиотеки и читатели, преимущественно научные сотрудники Эрмитажа, проходили в библиотеку через музейные залы.

Эрмитаж вызывал у меня большую робость. Перед поступлением туда мне наивно казалось, что там обитают особые существа, говорящие только об искусстве. Довольно скоро я убедилась в неосновательности своих представлений.

Хотя особенные люди действительно были. И подобных им мне уже более нигде и никогда не привелось встречать. Их было немного, и при яркой индивидуальности каждого всех объединяло нечто общее: благородная простота поведения, полная достоинства скромность и высокий профессионализм. Они были последними осколками старой русской дворянской культуры, чудом сохранившимися в советской среде. Глубокое, граничащее с восхищением, уважение к ним окружающих покоилось не на их служебном положении, достаточно скромном и никогда не используемом в личных интересах. В их лице почитали ум, познания и нравственную красоту. Они сохранили в себе простую человеческую порядочность, в былые времена обычную черту русского интеллигента. Конечно же, все они были беспартийными. Их положение было создано не этим сильнейшим при советской власти двигателем, возносившим на карьерные высоты недостойных.

В Отделе западноевропейского искусства Эрмитажа работали Владимир Францевич Левинсон-Лессинг (1893—1972), в год моего поступления в Эрмитаж — заведующий Отделом; хранитель коллекции архитектурной графики Герман Германович Гримм (1905—1959); заведующая отделением рисунков Татьяна Давыдовна Каменская (1890—1962).

Моя служба в библиотеке, возраст и природная застенчивость не позволяли мне соприкасаться с ними в каждодневном общении, я издали благо­говела перед этими необыкновенными людьми, не зная их близко. Их присутствие на научных заседаниях отдела, профессиональный обмен мнениями могли стать бесценной школой для молодых сотрудников.

Татьяна Давыдовна притягивала к себе взгляды незаурядной красотой облика: белоснежно-седая дама с огромными темно-карими глазами. Лицо светилось умом, благородством и добротой. Несмотря на возраст и совершенно седую голову, она не смотрелась старушкой, очень стройная и как-то особенно подтянутая, в строгом черном платье. Ее всегда благожелательный тон и достоинство пленяли тех, кто умел ценить эти становившиеся все более редкими качества. Она окончила историко-философский факультет Высших Бестужевских курсов по специальности история и история искусств. После того в течение пяти лет училась в консерватории по классу рояля и получила диплом со званием свободного художника. В Эрмитаже Т. Д. служила с 1919 года, начав службу в научной библиотеке, а с 1925 года и до выхода на пенсию в 1960-х годах занималась изучением рисунков западно­европейских мастеров. Труды Т. Д. ввели в искусствоведческую науку множество неизвестных памятников, расширили представление о ряде крупных художников прошлого. Ее неоспоримые научные заслуги никак не повлияли на присущие Т. Д. скромность и деликатность, порожденные воспитанием в интеллигентной петербургской семье.

Владимир Францевич Левинсон-Лессинг был сыном университетского профессора. Получив среднее образование в Тенишевском училище, он окончил историко-филологический факультет Петербургского университета. В молодости много путешествовал с родителями по Европе, свободно владел французским, английским и немецким языками, по его мнению, хуже знал итальянский. Он служил в Эрмитаже с 1921-го по 1972 год, в 1933 году ему было присвоено звание «профессор Эрмитажа». В годы войны он был директором филиала Эрмитажа, эвакуированного в Сверд­ловск. В конце 1950-х годов Левинсон-Лессинг занял должность заместителя директора Эрмитажа по научной работе. «В послевоенные времена в руководстве Эрмитажа не было более блестящего профессионала» (Михаил Герман. Сложное прошедшее. СПб., 2000. С. 283).

Как справедливо считал академик И. А. Орбели, директор Эрмитажа в 1934—1951 годах, В. Ф. «принадлежит к числу крупнейших и авторитетнейших искусствоведов нашей страны». (Архив Эрмитажа. Ф. 1. Опись 13. Д. 46в). Обладая совершено исключительной эрудицией в области специальной литературы, В. Ф. отличался редким умением различать и оценивать самые различные произведения всех времен и народов. К нему постоянно обращались с профессиональными вопросами сотрудники, он для всех находил время, доброжелательно делился своими энциклопедическими знаниями, при этом мог сказать: «Посмотрите такую-то книгу, на такой-то странице, внизу». Его необъятная эрудиция покоилась на бесконечно пытливом уме и фантастической памяти. Седовласый, среднего роста, сильно сутулившийся, он близоруко подносил к глазам карточки из библиотечного каталога, никогда не повышал негромкого голоса. В его присутствии нельзя было не ощутить обаяния его личности. Он был равно приветлив и деликатен с нами, девочками-лаборантками, и старшими заслуженными коллегами. Был значительным без малейшего старания таковым казаться.

Удивительно верные слова нашел для него его ученик, известный искусствовед Михаил Герман: «И дело не в том, что он чудовищно много знал и помнил, — эрудиция, как известно, еще не признак Знания и Ума. Но то, как он мыслил, как „попадал словом в изображение“, навсегда стало недосягаемой планкой профессионального видения. Ни о каких сталинских трудах он не говорил. Не из-за отваги, человек он был скорее робкий, просто жил какими-то иными категориями, не до того ему было. Даже докторской степени у него не было, даже кандидатскую присудили ему тщанием коллег, honoris causa. И из-за этого и, конечно, из-за беспартийности он долго оставался в Эрмитаже на должности — при его-то масштабе — относительно скромной. Почти не публиковался. Слишком много знал (по-моему, не было европейского языка, на котором он не говорил бы), слишком многого от себя требовал, слишком во многом сомневался. <…> Он был во всем человеком свободным. Никому не хотел нравиться…» (Сложное прошедшее. С. 194).

Герман Германович Гримм, архитектор по образованию, представлял третье поколение архитекторов в петербургской семье обрусевших немцев. Носитель семейной культурной традиции, он знал об архитектуре «всё и больше, чем все», как отозвался о профессоре Гримме слушавший его лекции Михаил Герман (Сложное прошедшее. С. 221). «В его семье кроме обширной библиотеки хранились акварели, рисунки и проекты известных архитекторов XIX века — Монферрана, Монигетти, Боссе и др.» (С. Ф. Смирина. Герман Германович Гримм // Охрана памятников и вопросы истории русской архитектуры. Л., 1974. С. 113—119). Получив архитектурное образование в Ленинградском институте инженеров коммунального строительства, Г. Г. избрал поприще историка архитектуры и музейного работника. Его труды, посвященные архитектуре русского классицизма, стали вершиной советского искусствознания. Словно подводя итог его недолгой жизни, академик И. Э. Грабарь писал в одном из последних писем к Г. Г.: «Ведь Вы и так создали себе памятник, никому другому непосильный».

Внешний облик пятидесятилетнего Г. Г., каким я его помню, не был привлекателен. Крупная грузная фигура, воспаленная кожа, одежда, свидетельствующая о невнимании к ней владельца и его беспомощности в этой житейской сфере. Помню, как однажды по просьбе дяди Сережи я ушивала хлястик на новом сатиновом халате Г. Г. и как он трогательно благодарил за этот пустяк, выраставший для него в проблему. За его невпечатляющей внешностью скрывались тонкий интеллект, высокая культура и прекрасная речь петербургского интеллигента.

Одинокий, чуждавшийся людей, Г. Г. был очень дружен с моим дядей Сережей. Их знакомство, переросшее в дружбу, началось еще в предвоенные годы, когда Г. Г. работал в Музее Академии художеств и преподавал в Институте имени Репина. Видимо, особенно сблизили их страшные блокадные годы, когда они жили вместе на казарменном положении в двух маленьких комнатках на втором этаже фотолаборатории Академии художеств.

После смерти дяди Сережи я храню небольшую книгу из библиотеки Г. Г. — «Подмосковные музеи. Путеводители под редакцией Ив. Лазаревского и В. Згура. Выпуск шестой. Царицыно. Кузьминки. Суханово. Государственное издательство. М.—Л., 1925». На обороте мягкого переплета Г. Г. написал блокадной зимой 1942 года: «Это второй экземпляр этой брошюры в моей библиотеке. Я купил его 16 ноября 1942, возвращаясь из больницы им. Балинского от мамы. Меня к ней не пустили. Можно только два раза в неделю. (Почему?) А Вы были в субботу (сегодня понедельник; я был фактически в пятницу, но как доказать корове — что она корова?). Я ушел в <нрзб> настроении и в ожидании трамвая купил сию книгу. Потом поехал в отдел. Дали талончик на завтра (порцию каши рисовой) на один только день, а теперь сижу и жду М. М. Налимову. Надо подписать договор на работу, которую я все равно сдать не смогу — т. к. если нет времени и нет еды — может ли быть работа?»

Два холостяка, единомышленники по духу, Г. Г. и дядя Сережа в послевоенные годы нередко навещали друг друга, отводя душу в разговорах за рюмкой коньяка.

В последние годы жизни Г. Г., нежный и заботливый сын, опасался оставлять свою мать в одиночестве: у нее случались помрачения рассудка. В таких случаях дядя Сережа просил мою маму провести вечер с Марией Оскаровной, очень приятной старой дамой, как говорила мама.

Думаю, я не ошибусь, предположив, что, будучи внутренне глубоко чужды и враждебны неприемлемой для них советской действительности, они полностью доверяли только друг другу и находили отдохновение в этих доверительных беседах.

Похоронив мать, Г. Г. вскоре сам ушел из жизни. Подобно матери, он испытывал иногда помрачения рассудка, которые, по его мнению, были наследственными в семье по материнской линии. Как-то он поделился этими тревожными мыслями с дядей Сережей. Видимо, будучи в таком состоянии или же в страхе перед потерей рассудка, он покончил с собой летом 1959 года. Спустя долгие годы после его кончины я узнала об этом от мамы.

Значительные сбережения, хранившиеся в сберегательной кассе, за неимением наследников отошли государству. Эрмитаж пытался получить часть этих денег на памятник покойному. Тщетно. Закон не дозволял подобного «разбазаривания государственных средств».

Большая ценная библиотека Г. Г. была передана в библиотеку Академии художеств. Несколько книг дядя Сережа оставил себе, теперь они хранятся у меня. Среди них советские издания современных Г. Г. авторов, писавших о русских архитекторах. Поля этих книг испещрены рукой Г. Г. полными сарказма примечаниями. Доброжелательный и снисходительный в общении с людьми, Г. Г. был нетерпим к неточности фактов и слов, расплывчатости формулировок, к общим невыразительным местам, бессодержательности — словом, к непрофессионализму. Как писал о Г. Г. в некрологе В. Ф. Левинсон-Лессинг, «глубокая серьезность сочеталась у него с добродушным юмором. Но в научных вопросах он был строго принципиален и требователен. Легкая шутка сменялась убийственной иронией, когда в его руки попадала работа, автор которой проявлял недостаточную осведомленность или высказывал скороспелое малообоснованное суждение».

Пример такого отношения — замечания Германа Германовича на страницах книги В. Н. Талепоровского «Чарльз Камерон», изданной в 1939 году издательством Всесоюзной Академии архитектуры. Маргиналии на полях говорят о внимательной, кропотливой работе редактора-специалиста, знающего досконально предмет исследования, обнаружившего немало фактиче­ских ошибок, оскорбленного непрофессионализмом, поверхностными формулировками, обилием общих «красивых» слов. Его вывод: «Все-таки эта <нрзб> составлена поразительно легкомысленно, небрежно и невнимательно. Халтура в полном смысле слова. Единственное ценное — фотографии <нрзб> с натуры. Но здесь заслуга самого Камерона, но не В. Н. Талепоровского, увы! Гр. II. 1943.

Сейчас на фоне всех <нрзб> как-то особенно обидно <нрзб> не имея ни собственной мысли, ни <нрзб>, и кое-как… что попало, не проверив, не продумав, <нрзб> опубликован (?) всей (дилет?) болтовни. Обидно за чудесного мастера и его чудесные работы, от которых теперь, вероятно, уже ничего не осталось в натуре!»

С добродушной насмешливостью Г. Г. прокомментировал доводы некоего Чечулина в статье, опубликованной в июньском номере журнала «Старые годы» за 1912 год. Чечулин задался целью доказать, что на картине Рембранд­та, известной под именем «Даная», художник изобразил дочь Рагуила, ожидающую Товию. В истории Товии Рагуил говорит своему гостю: «Скажу тебе правду: я отдавал свою дочь семи мужам, и когда они входили к ней, в ту же ночь умирали». И Чечулин приводит довод в доказательство верности своей гипотезы: «Перед нами — бесспорно, именно такая женщина, у которой в брачную ночь умерли один за другим семь мужей…» Маргиналии Г. Г.: «С ума спятил! А если 9 ? Tchechoulin, Вы обухтендились !!! Monsieur !!» И Г. Г. добавляет к подписи Чечулина под статьей: «Nicolas Tchechoulin !!! (spiativchy s oumat)».

И, конечно же, говоря о самых значительных персонажах моей юности, невозможно обойти молчанием Антонину Николаевну Изергину. О ней уже немало написано, и я не могу сказать ничего нового, а только присоединиться к хору славословий. В 1955 году, когда я познакомилась с ней, она, как и все ее советские современницы, была никак не одета, никак не причесана. Обычная тогда шестимесячная завивка, шерстяной платок, в который она зябко куталась. Двадцать четыре года спустя, на вечере в Эрмитаже, посвященном ее памяти, я впервые увидела фотографии, запечатлевшие молодую Изергину. Это была женщина редкой прелести, с тонким нежным лицом, стройная, породистая, обворожительная. Современники ее молодости рассказывали о ее огромном женском обаянии, умении покорять сердца.

При всевозможных женских достоинствах, она обладала умом, который, непонятно почему, принято называть мужским, (несмотря на то что глупых мужчин — пруд пруди), умом сверкающим и одновременно глубоким. Она очень часто приходила в библиотеку, беседовала с заведующей абонементом Верой Евгеньевной. Мне посчастливилось слушать проведенную Антониной Николаевной экскурсию для эрмитажников на впервые открытой выставке Пикассо. И о чем бы она ни говорила, о живописи Пикассо или о сыне Мите, ее речь была отточенно умна, блистательно остроумна и восхитительно проста. Казалось, что она просто не способна произнести ни одного не­остроумного слова. И при этом полная естественность, ни малейшей рисовки и самолюбования.

Колоритной фигурой Отдела истории русской культуры была хранитель мебели Татьяна Михайловна Соколова, высокая худощавая дама с копной небрежно подколотых седых волос. Молодые сотрудники отдела грубовато-ласково именовали ее «теткой». Бывшая актриса, окончившая гимназию и не имевшая законченного высшего образования (подобно многим эрмитажным дамам в возрасте), она не была интеллектуалкой в отличие от названных выше западников. Сознавая недостаточность своего образования, она ощущала также и значительно более низкий общий культурный уровень окружающих ее молодых сотрудников русского отдела, получивших высшее образование, и со свойственной ей театральной эффектностью каждого слова и жеста внушительно произносила своим низким прокуренным голосом: «Во всяком случае я знаю, чем отличается Пантократор от автократа» (очевидно, бывала свидетельницей незнания таковых вещей молодыми коллегами). Когда получившая высшее филологическое образование единственная дочь Татьяны Михайловны Соня, которую она с большими трудностями растила в тяжелые военные и послевоенные годы, вышла замуж за рабочего, Татьяна Михайловна внушительно объясняла достоинства своего зятя: «Хотя он говорит „транвай“ и „Фильянский вокзал“, но любит жену, ребенка и (тут она значительно поднимала палец) тещу!»

Т. М. вышла на пенсию в восьмидесятичетырехлетнем возрасте, сломав шейку бедра. Читая в архиве Эрмитажа заполненную ею советскую анкету, где требовалось указать в числе прочего «имена и отчества, год и место рождения бывших жен (мужей), их местонахождение и чем они занимаются…», я как будто услышала в ответе живой голос Т. М. с обычной для нее значительной и одновременно ироничной интонацией: «Других мужей не имела».

В противоположность громогласной, броской Татьяне Михайловне ее коллега Наталья Михайловна Шарая, хранитель тканей и костюмов Русского отдела, выглядела незаметной скромной мышкой. Казалось, она сознательно старается стушеваться. Но тот, кто беседовал с ней, не мог не заметить прекрасных глубоких глаз, освещавших некрасивое лицо, и не ощутить, что имеет дело с человеком, обладавшим большой внутренней культурой. Спустя десятилетия я узнала, что Наталья Михайловна была дочерью крупного петербургского чиновника, во время Первой мировой войны служила сестрой милосердия Красного Креста в Дании, в лагере для интернированных лиц. Как почти все лица дворянского происхождения, она хлебнула свою долю тягот в конце 1930-х годов.

Однажды во время научной сессии, проходившей в эрмитажном театре, мне довелось услышать доклад Натальи Михайловны, темой которого был один дамский редингот из собрания Отдела истории русской культуры. Это был маленький шедевр — не редингот, а доклад. Думаю, что такое впечатление от доклада вынесли многие. Во всяком случае, экскурсовод Валентина Батажкова, бывшая раза в два моложе Натальи Михайловны, подошла к ней со словами: «Молодец, Наталья Михайловна!» — и с советской бесцеремонностью дурно воспитанного человека хлопнула по плечу пожилую даму. Наталья Михайловна как-то съежилась, и в ее глазах появилось отчуждение.

В дореволюционные годы музей Эрмитаж, входивший в состав Особых учреждений Министерства Императорского Двора, был кастовым учреждением, при этом в нем служили исключительно мужчины. Первая женщина — научный сотрудник, специалист по глиптике Мария Ивановна Максимова — появилась в 1915 году.

После октябрьского переворота 1917 года научный и хранительский коллектив Эрмитажа, состоявший из сотрудников высокой квалификации и определенной сословной принадлежности, не счел возможным сотрудничать с «захватчиками власти» и объявил ей бойкот (Архив ГЭ. Ф. I. Оп. V, часть II, ед. хр. 3). Летом 1918 года граф Д. И. Толстой был освобожден от обязанностей директора Эрмитажа, его заместитель Э. Э. Ленц сложил с себя обязанности. 23 августа 1918 года Сергей Николаевич Тройницкий был единодушно избран Советом Эрмитажа при закрытом голосовании исполняющим обязанности директора, а 28 декабря того же года состоялось его избрание на должность директора Эрмитажа. Протоколы заседаний позволяют судить, что в сложной политической обстановке Тройницкий сумел проявить дипломатический такт, сохраняя верность профессиональным интересам и нравственным принципам. Понимая невозможность существования Эрмитажа на прежних основаниях, он надеялся, что «эволюционным путем Эрмитаж исполнит необходимые реформы и таким образом устранит опасности квазиреволюционных тенденций» (Архив ГЭ. Оп. V, часть II, ед. хр. 3).

После революции Эрмитаж пытался сохранить избранный состав сотрудников. В 1924 году в него впервые удалось прорваться чужеродному элементу — комсомолке Евдокии Ефимовой. Хранитель бронзы и изделий из цветных камней Евдокия Михайловна Ефимова сама рассказывала мне об этом в 1978 году. Окончив университет (или рабфак?), она была направлена на работу в Эрмитаж партийными органами. С. Н. Тройницкий отказал в приеме, мотивируя отсутствием свободных вакансий. С этим ответом она вернулась в пославшую ее организацию, где ей было предложено получить письменный отказ директора Эрмитажа за его подписью. Очевидно, это требование поставило Тройницкого в сложное положение, и Ефимова была принята. Евдокия Михайловна рассказывала мне об этом с очень довольным видом, а я сочувствовала в душе Тройницкому и тому старому Эрмитажу, который ушел в небытие. Несмотря на десятилетия службы в Эрмитаже, Ефимова сумела сохранить, видимо присущий ей изначально, невысокий уровень культуры. Фанатично преданная коммунистической партии, она сделала партийную карьеру, долгие годы была секретарем парторганизации музея.

В годы моей молодости Эрмитаж был преимущественно женским учреждением. Самый большой по численности Отдел западноевропейского искусства насчитывал тридцать девять женщин и только десять мужчин. Научные сотрудники служили в музее, как правило, десятилетиями. Редко-редко кто-нибудь уходил на пенсию, обычно покидали свою должность, только сходя в могилу. Они оставили несоизмеримо мало в сравнении со своими познаниями печатных работ из-за крайне ограниченных издательских возможностей на протяжении долгих советских лет.

Коллектив сотрудников научной библиотеки был при моем поступлении в 1955 году совсем невелик. Руководил библиотекой Оскар Эдуардович Вольценбург. Собственно, руководства как такового не было. Он был скорее декоративной фигурой. Седовласый, солидный, в обсыпанном перхотью синем костюме, он проходил, неся довольно торжественно себя и портфель, в свой большой кабинет. Мне представляется, что Оскар Эдуардович искренне не подозревал, что в прерогативы заведующего входит что-либо, кроме необходимости ставить подписи на заявлениях сотрудников. Архитектор по образованию, окончивший петербургский Институт гражданских инженеров, он служил в библиотеке Эрмитажа с 1932 года и был автором книги «Библиотека Эрмитажа», первого печатного труда, посвященного нашей би­блиотеке и изданного в 1940 году. Все знали, что Оскар Эдуардович посвятил жизнь собиранию словаря русских художников, относились к нему с большим почтением, но научные сотрудники Эрмитажа заходили в его кабинет с некоторой опаской, так как, получив необходимые сведения, быстро выбраться оттуда не представлялось возможным. Скучающий в своем большом кабинете Оскар Эдуардович брал собеседника за пуговицу и, покручивая ее, заводил бесконечную беседу, впрочем содержательную и интересную.

Издание серьезных научных работ было сопряжено в советские годы с почти неодолимыми трудностями. И все-таки Оскару Эдуардовичу посчастливилось увидеть начало публикации труда всей его жизни. Первый том «Библиографического словаря художников народов СССР» вышел в свет в 1970 году. О. Э. Вольценбург фигурировал в этом издании как один из группы авторов. На последующих трех томах имя Вольценбурга помещено в траурной рамке, на пятом томе, вышедшем в 2002 году, оно вообще отсутствует.

Кабинет заведующего, читальный зал и абонемент находились на втором этаже здания. Рабочим местом Веры Евгеньевны Гринберг был абонемент. В просторной восьмиугольной комнате на фоне камина (естественно, не функционирующего в наши дни) стоял большой письменный стол, за которым встречала посетителей научной библиотеки элегантная седая дама. Она была неизменно и со всеми, независимо от возраста и положения, учтива, любезна и с полной компетентностью могла ответить на все возникавшие у читателей вопросы. Вера Евгеньевна происходила из состоятельной интеллигент­ной петербургской еврейской семьи, получила хорошее воспитание. Ей была присуща благородная простота. В общении с окружающими она не допускала ни малейшей фамильярности, никогда не повышала голос. Ее беседа пленяла неназойливым юмором. Она и в пожилом возрасте была элегантно женственна, сохранила стройные ножки, легкую походку. Облик и стиль поведения Веры Евгеньевны напоминали скорее хозяйку светского салона, нежели служащую советского учреждения. Эрмитажники старшего поколения и старого воспитания, приходя в библиотеку, целовали ей руку.

После окончания в 1910 году частной петербургской гимназии Вера Евгеньевна пять лет занималась живописью в школе Общества поощрения художеств, затем окончила в 1917 году Institut Francais, получив профессию преподавателя французского языка и литературы. Зная с детских лет несколько иностранных языков и совершенствуя свои познания в зрелые годы, она хорошо владела также английским, итальянским и испанским, кроме того, несколько хуже, немецким и польским языками. Как и многих эрмитажников старшего поколения, революция лишила ее привычного образа жизни. С таким-то образованием она служила в 1920 году секретарем зубоврачебного кооператива, позже заведующей хозяйственной частью Экскурсионной станции Наркомпроса, библиотекарем в Райпартклубе, в Ленгипроцветмете.

С первых дней войны В. Е. работала командиром санитарного звена группы самозащиты, раскапывала с женщинами своего звена развалины разрушенных домов. Потеряв в январе 1942-го в блокадном Ленинграде мужа, живописца Владимира Ариевича Гринберга, она в июле того же года уехала в эвакуацию вместе с сестрами покойного мужа и два года прожила в Алтайском крае. В 1944 году она получила из Ленинграда сведения о том, что принадлежавшую ей квартиру сдали по договору военной части. В квартире оставались картины покойного мужа, и ради их спасения она решила немедленно ехать в Ленинград. Однако для въезда в город был необходим вызов. Брат мужа, архитектор Г. А. Гринберг, работал в городе Кирове Ленинградской области. По его вызову В. Е. приехала в Киров и завербовалась на работу в Строительное управление Наркомата вооружений. С августа 1944 года по май 1945-го она работала чернорабочей на строительстве, а затем сторожем. Ее отпустили со стройки по болезни, после двухнедельного пребывания в больнице с диагнозом «гипертония сердца, гиперавитаминоз». «Вера Евгеньевна Гринберг 52 лет <…>. Используется на строительстве с самого начала как чернорабочая. Знает шесть иностранных языков <…>. Квалифицированный библиотекарь. Грамотная машинистка на русской и иностранной машинке <…> Не в состоянии оставаться на физической работе…» — на этой характеристике, выданной Cтроительным управлением, стоит резолюция председателя исполкома Ленгорсовета Попкова: «Отпустить в Эрмитаж». Помог «освобождению» директор Эрмитажа Иосиф Абгарович Орбели. 23 мая 1945 года В. Е. обрела наконец достойную ее работу — стала научным сотрудником библиотеки Эрмитажа, где оставалась деятельным ценным работником до своей кончины летом 1967 года.

Я никогда не слышала от В. Е. рассказов об этих страницах ее жизни. Когда мы познакомились, она делила одну комнату в коммунальной квартире со своей belle-soeur, Генриеттой Ариевной Гринберг. Небольшая комната, выходившая двумя окнами во двор, была завешена картинами покойного мужа В. Е., Владимира Гринберга.

Не считая Оскара Эдуардовича, единственным мужчиной в коллективе был Андрей Иванович Корсун, хранитель библиотеки отдела нумизматики, служивший в Эрмитаже с 1934 года. Эрмитажники старшего поколения, как правило, не рассказывали о себе. Сказывалась пройденная ими суровая школа советской жизни. Запомнилась только одна деталь: всю войну Андрей Иванович прошел солдатом, войсковым почтальоном. И только спустя десятилетия мне стало известно, что А. И. принадлежал к старинному малороссийскому дворянскому роду. Длинноногий, очень высокий и очень худой, А. И. привлекал к себе внимание не только мужественной красотой лица (по мнению поэта Михаила Кузмина, А. И. был в 1930-е годы самым красивым мужчиной Ленинграда), но и контрастным сочетанием серебристо-снежной пышной шевелюры с черными длинными усами и бровями. Неотъемлемой чертой его облика была курительная трубка, которой он молча попыхивал, не принимая, как правило, активного участия в общей беседе. Но сквозь присущую А. И. строгую сдержанность порой неожиданно прорывался интерес к житейской прозе. Я была очень удивлена, когда А. И. с несомненным любопытством стал разглядывать лежащий передо мною журнал мод, и не смогла удержаться от вопроса: «Неужели вас это интересует?» А. И. удивил меня еще больше своим ответом: «А для кого же вы одеваетесь?» У меня не было до той поры сомнений, что женщины одеваются для себя. 

Я испытывала к А. И. глубокое уважение и симпатию, но его старомодное, чинно произносимое им обращение «душенька» почему-то вызывало у меня в восемнадцать лет раздражение. И однажды я довольно резко сказала: «Не называйте меня душенькой, у меня есть имя». Моя девчоночья дерзость никак не отразилась на наших добрых отношениях, но после этого я больше никогда не слышала в свой адрес немилого мне обращения.

Когда у меня неожиданно открылся «талант» — красивый библиотечный почерк и я наряду с прежней работой стала заниматься каталогизацией, А. И., писавший невероятно неразборчивым почерком, просил меня «облагодетельствовать библиотеку Отдела нумизматики», и я с удовольствием сделала это для него, переписав около четырехсот карточек.

Кроме обширных профессиональных познаний в генеалогии и геральдике А. И., обучавшийся в молодости в течение четырех лет на литературном отделении бывшего Зубовского института истории искусств, был мастером стихотворного перевода. Апогеем его переводческой работы стали изданные Академией наук в 1963 году древнеисландские песни о богах и героях «Старшая Эдда».

Зная А. И., можно быть уверенным, что в тягостных условиях советской действительности он всегда и во всем оставался безукоснительно порядочным человеком. В свои пятьдесят с лишним лет он сохранил редкостную для мужчины этого возраста нравственную чистоту, был совершенно чужд пошлости.

Обладая притягательной внешностью, умом, хорошими манерами, А. И. жил одиноко в крохотной голой комнатке коммунальной квартиры, любя долгие годы замужнюю женщину, и хранил ей верность, не размениваясь на возможные в его положении романы. Получая семьсот девяносто рублей в месяц (до денежной реформы 1961 года), лишенный женской заботы и ухода, он был всегда безукоризненно опрятен и даже щеголеват в своем единственном черном костюме. Быть может, его худоба была следствием недоедания: кроме единственной дозволяемой им себе «роскоши» — покупки любимого дорогого трубочного табака, он из своей мизерной зарплаты помогал старой нянюшке.

У А. И. была тяжелая почечная болезнь. Незадолго до его смерти любимая женщина, имевшая уже взрослую дочь, решилась наконец соединить с ним судьбу. Но было поздно. Он вскоре умер. Последним дошедшим до меня теплым приветом от А. И. было высказанное им перед смертью пожелание, чтобы мне была подарена его поэтическая библиотека.

Странным персонажем эрмитажной жизни тех лет была престарелая Наталия Анатольевна Крижановская. Состоя на службе в Научной библиотеке, она проводила дни на черном кожаном диване, стоявшем в помещении абонемента у окна с видом на Миллионную улицу и теребеневских атлантов. Она сидела спиной к окну за небольшим столиком и время от времени пыталась непослушными искривленными пальцами начертать что-то на библиотечных карточках. Старость редко бывает красивой. Старость Наталии Анатольевны была отталкивающе неприглядной. Кроме удручающей внешности у нее был неприятный резкий голос, который она нечасто подавала со своего дивана. Однажды она неожиданно спросила читательницу: «Какие языки вы более или менее знаете?», «Более-менее русский», — ответила та. Наталия Анатольевна знала не только русский. Дочь царского генерал-лейтенанта, родившаяся в 1888 году, она окончила в 1910 году историко-философский факультет Женского педагогического института в Петербурге. После революции, пройдя инструкторские курсы музейного отдела, служила с 1920 года в Эрмитаже, одновременно учась в Институте истории искусств. Ее дворянское происхождение и военное прошлое отца доставили ей после революции немало жизненных тягот, сказавшихся и на ее здоровье и внешнем облике. Этим сведениям я обязана эрмитажному архиву, куда обратилась недавно, работая над воспоминаниями. Там же хранится столь многоречивый документ из биографии Н. А. Крижановской, что его нельзя не привести полностью.

«III.1922 В Пайковую комиссию при КУБУ

Гос. Эрмитаж еще один раз решается обратиться в Пайковую комиссию с ходатайством о предоставлении пайка помощнику хранителя Н. А. Крижановской. Означенная сотрудница, зачисленная в группу кандидатов «А», является одной из самых выдающихся молодых сил Эрмитажа. Между тем материальное положение означенной сотрудницы граничит с катастрофично­стью. Не только полный недостаток питания, отсутствие топлива на дому, работа в плохо отапливаемом помещении на службе — все это грозит неминуемо губительно отразиться на ее здоровье и повлечь за собой потерю еще одной научной силы из столь малочисленной семьи русских ученых. Независимо от предоставления ей пайка Гос. Эрмитаж срочно возбуждает ходатайство о предоставлении означенной Крижановской хотя бы одной пары сапог, ввиду того, что имеющиеся у нее сапоги пришли в такую ветхость, что немыслимо совершенно хладнокровно смотреть на их состояние. Ввиду всего вышеизложенного Гос. Эрмитаж убедительно просит удовлетворить в самом срочном порядке хотя бы это последнее ходатайство.

Заместитель директора

Ученый секретарь».

 

В 1935 году Наталия Анатольевна, как бывшая дворянка, была выдворена из Эрмитажа и сослана на пять лет в Уфу. Судя по архивным документам, она вновь поступила на службу в Эрмитаж только в октябре 1948 года. В 1955 году, когда я познакомилась с ней, она выглядела совершенной руиной. И ее былые обширные знания теперь не могли принести пользы ни ей самой, ни библиотеке, где она продолжала нести вахту. Утром одинокую Наталию Анатольевну приводила на Малый, служебный подъезд Эрмитажа какая-то женщина, быть может соседка по квартире, вечером она же уводила ее домой. А сопровождение внутри Эрмитажа было возложено на меня как на самую молодую, и я терпеливо исполняла обязанности поводыря. По окончании рабочего дня мы очень медленно двигались от библиотеки через Шатровый зал, зал Рембрандта, выбирались на площадку Советской лестницы, осторожно спускались. Наталия Анатольевна тяжело висела на моей руке. Пройдя на первом этаже директорским коридором, я сдавала ее с рук на руки поджидавшей провожатой.

Нас было несколько, молодых людей, затеявших использовать театр по его прямому назначению: аспирант Отдела Востока Володя Луконин, реставратор живописи Леня Ильцен, лаборантка Отдела Запада Люба Фаенсон, реставратор Слава Орлов, лаборантка русского отдела Карина Серк, хранитель арсенала Леня Тарасюк, может быть, я забыла еще кого-то. Популярной фигурой в Эрмитаже был Леня Тарасюк, высокий, стройный, с ласковыми глазами и длинными мушкетерскими, усами, он занимался фехтованием и имел прозвище д’Артаньян де Тарасюк. Одна остроумная особа заметила, что влюбленность в Леню была столь же обязательной для вновь поступивших в Эрмитаж молодых женщин, как и двухнедельный испытательный срок. Но к веселому и учтивому Лене благоволили дамы и старшего возраста, и кто-то из них упал в обморок, когда увидел на Малом подъезде извещение о преждевременной трагической гибели Леонида Тарасюка, вывешенное самим «погибшим» первого апреля. Это была не единственная его «смертельная» шутка: в другой раз Леня поручил молоденькой лаборантке Любе Фаенсон выписать со склада двадцать литров спирта, чтобы заспиртовать скончавшегося заведующего отделением гравюр Е. Лисенкова.

Каждый день я с неослабевающей радостью шла на службу в Эрмитаж. Интересные симпатичные люди, книги, прекрасные залы Эрмитажа — встречи со всем этим были желанны. Счастье — ежедневно соприкасаться с подлинной красотой. Миновал год, и, не желая расстаться с Эрмитажем, я поступила на заочное отделение искусствоведческого факультета Академии художеств. Вскоре мне кроме исполнения читательских заявок и расстановки сданных книг была вверена еще одна обязанность — каталогизация и шифровка книг. Я занималась этой работой на первом этаже, где были сосредоточены преимущественно издания, посвященные декоративно-прикладному искусству.

Там же находилась библиотека бывшего музея Училища технического рисования барона Штиглица, переданная в Эрмитаж вместе с экспонатами музея после его закрытия в 1920-е годы. Несколько больших шкафов занимали увражи с гравюрами, служившими студентам для изучения различных эпох и использовавшимися в качестве образцов при исполнении учебных проектов. Кроме того, хранились изданные в дореволюционные годы сборники работ учащихся.

Комната на первом этаже книгохранилища, выходившая одним окном на теребеневских атлантов, имела бытовое название «шумовая». В углу комнаты находилась старинная уборная, обнесенная стенками красного дерева. Стульчак, как в деревенских уборных, с круглым отверстием в доске, был также из красного дерева, а внутренняя конусовидная металлическая часть была покрыта белой эмалью. Справа от сидящего, в небольшом углублении торчала ручка для спуска воды, которую следовало потянуть вверх. Уборная еще функционировала, но при спуске воды издавала громкий неблагозвучный шум, что и породило название комнаты. Должно быть, уборная была сооружена в 1860-х годах, поскольку не раньше этого времени Петербург обзавелся канализацией. Вряд ли в Петербурге сохранились еще уборные этой эпохи, почему я и уделила ей столько внимания.

Кроме «шумовой» на этаже была еще лишь одна светлая комната (остальные располагались в части здания, слишком близко примыкавшей к стене Зимнего дворца, или же были тесно заставлены высокими под потолок книжными шкафами). Окно большого светлого помещения выходило на Дворцовую площадь; перед окном, занимая всю центральную часть комнаты, стоял огромный стол, около пяти метров в длину. За ним я и устроила свое рабочее место.

Осенью 1956 года в Научной библиотеке появился новый сотрудник Лев Николаевич Гумилев, недавно освобожденный из ГУЛАГа. Его приняли очень тепло не только как одного из тьмы безвинно пострадавших. Он был сыном Анны Ахматовой и Николая Гумилева, чьи имена много говорили людям старшего поколения. Опальная поэтесса, на десятилетия отлученная от читателей, и расстрелянный в 1921 году поэт были совсем не знакомы нам, восемнадцатилетним. Имя Анны Ахматовой ассоциировалось в нашем сознании только с разгромным постановлением 1946 года, включенным в школьную программу. С появлением Л. Н. его родители перестали быть абстрактными величинами, и мне захотелось познакомиться с их творчеством. В би­блиотеке Эрмитажа я обнаружила «Белую стаю» Ахматовой, у дяди Сережи нашлись ахматовские «Четки» и три книги стихов Гумилева, «Романтиче­ские цветы», «Огненный столп» и «Фарфоровый павильон». Можно сказать, что я не выпускала их из рук и скоро знала наизусть. С этих книг начались интерес и любовь к поэзии, которые косвенно пробудил и постоянно поддерживал во мне сам Л. Н. Его рабочим местом в библиотеке стала половина того огромного стола, за которым сидела я. И в течение нескольких лет, что мы работали рядом, он часами читал мне наизусть русскую поэзию, читал не по-актерски, но как читают поэты, несколько напевно. И это было прекрасно. Он не произносил «р» и «л», звучавшие в его речи как «в», что нисколько не снижало эмоционального воздействия его чтения.

Л. Н. говорил, что его освобождение из ГУЛАГа стало реальным после письма-обращения трех известных историков, академиков А. Окладникова и В. Струве и профессора М. Артамонова. Михаил Илларионович Артамонов, профессор Ленинградского университета, был учителем Льва Николаевича. Когда-то, шестнадцатилетним мальчиком, он пришел к Артамонову и сказал, что намерен написать историю кочевников. В год освобождения Л. Н. из лагеря Артамонов был директором Эрмитажа, он принял на службу своего талантливого ученика, проча его в заведующие проектируемого издательства Эрмитажа. Когда издательство наконец было организовано и его заведующим назначен Сергей Авраменко, обескураженный Л. Н. обратился за разъяснениями к Артамонову. Тот сказал: «Да зачем вам это нужно. Разве плохо, что вы можете спокойно заниматься своим делом?» Думаю, что Артамонов должен был проявить большое мужество, чтобы принять на службу сына Николая Гумилева, расстрелянного как участника заговора против советской власти и остававшегося еще десятилетия не реабилитированным. Чтобы сын подобной персоны мог возглавить идеологическое учреждение, каковым считалось издательство, партийные органы, конечно же, не могли допустить. А пока, оформленный на временные ставки Отдела первобытного искусства, Л. Н., сидя в библиотеке, занимался ворохом своих старых рукописей, часть которых была написана им в лагерях.

Скорее всего, М. И. Артамонов, приняв Л. Н. на ставку Отдела первобытной культуры, выбрал ему рабочим местом библиотеку, чтобы не раздражать сотрудников отдела видом человека, занимающегося собственными рукописями. Но и в библиотеке, спустя некоторое время, эта ситуация начала вызывать недовольство административных особ. Когда библиотеку было решено поставить на материальный баланс и мы все принялись вынимать из шкафов книгу за книгой и оценивать их совершенно произвольно, что называется, с потолка, поскольку среди нас не было ни одного специалиста-товароведа, Фихтенгольц распорядилась, чтобы Л. Н. также принял участие в оценке книг, и он был вынужден, отложив в сторону рукописи, тратить на это бессмысленное занятие свое время, из которого уже было украдено четырнадцать лет.

Однажды поинтересовавшись, что я читаю, Л. Н. сказал, что у него уже нет времени на беллетристику, и вспомнил, как в двадцатитрехлетнем возрасте, читая Лескова, он услышал нечто подобное от М. И. Артамонова.

В те дни все жаждали прочитать роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго». Это было недоступно. Когда о романе заговорили при Л. Н., он обмолвился: «Мама сказала, что на четверку».

Напечатанные на машинке работы требовали корректуры, и я предложила Л. Н. свою помощь. Конечно же, не думая о вознаграждении, я была вознаграждена по-царски: когда в 1958 году впервые за долгие годы был издан тонкий сборник стихов Ахматовой разных лет, я получила его из рук Л. Н. с автографом автора: «Милой Наташе от Ахматовой. 31 дек. 1958. Ленинград».

Л. Н. стремился вернуться в науку, откуда его беспощадно выкинули много лет назад. Он готовил к публикации статьи, делал научные доклады, работал над книгой и любил шутливо повторять, что историку необходимы широкие ассоциации и широкая задница, имея в виду усидчивость в работе.

Первая из его книг «Хунну» появилась в 1960 году. Чтобы отпраздновать это важное для него событие, автор устроил для сотрудников библиотеки банкет в Доме ученых.

Много работая, он не чуждался бесед, не отгораживался от людей, легко находил нужный тон как с тонными эрмитажными дамами, так и с простецкой теткой — медсестрой Клавой, которая его обожала.

Мне он не только читал стихи, но и рассказывал о русской истории; его рассказы, ясные и бесконечно увлекательные, порой шокировали меня, только что окончившую советскую школу, парадоксальностью трактовки. Я приходила к нему с самыми разными вопросами, он знал все и не просто знал, но каждый раз высказывал совершенно лишенный банальности, захватывающе интересный взгляд на вещи. Таково было свойство его ума и таланта — видеть все в собственном свете.

Один из острых афоризмов, очень характерных для его речи: «Лучший способ заставить человека замолчать — попросить его рассказать что-нибудь интересное». Еще одна из его острот: «Сегодня мне очень повезло. Я познакомился с женщиной, она замужем. Если бы она не была замужем, я бы сделал ей предложение, а она бы мне отказала».

Смешная подробность: единственный раз Л. Н. не мог ответить на мой вопрос — объяснить, что означает встреченное мною в стихах Иннокентия Анненского слово «алмея». Знай он значение этого слова (египетская проститутка, что я случайно выяснила спустя долгие годы), это позабавило бы его, и он наверняка не преминул бы обыграть фривольный мотив. Признаться, меня несколько коробила эта его склонность к подобного рода игриво­сти, и афоризмы типа «роман начинается в постели», «женщины служат для нас идеалом и застилают постель одеялом», хоть и не имели никакого отношения ко мне, резали в мои восемнадцать лет не только слух, но и душу.

У Л. Н. сохранились все стихотворные сборники его отца. В те годы творчество Николая Гумилева было негласно запрещено, познакомиться с ним было негде. И я попросила Л. Н. приносить книги одну за другой в библиотеку. Первым принесенным им сборником был «Путь конквистадоров», доставивший и мне и Л. Н. минуты чрезмерного напряжения. К концу рабочего дня Л. Н. попросил меня вернуть книгу, уже возвращенную мною. Он этого не помнил, начались поиски, книги нигде не было, я чувствовала себя ужасно. Наконец маленького формата, в серой мягкой обложке «Путь конквистадоров» нашелся …во внутреннем кармане пиджака Л. Н. Мне не приходилось видеть Л. Н. более напряженно взволнованным, чем в эти минуты. И я отказалась от желания почитать остальные сборники стихов Николая Гумилева.

Глубокая любовь к отцу и почитание его памяти побудили Л. Н. заказать живописный портрет Николая Гумилева. По немногим сохранившимся у Л. Н. фотографиям отца портрет был написан в начале 1960-х годов Виктором Павловым, служившим в Эрмитаже и возглавлявшим впоследствии в течение многих лет Отдел оформления выставок в музее.

Как-то я повторила за Л. Н. прочтенные им стихи Владислава Ходасевича:

  

Странник прошел, опираясь на посох, —

Мне почему-то припомнилась ты…

 

и услышала от него: «Наташа, вас приняли бы в Цех поэтов». Туда принимали запоминавших стихи после второго прочтения.

Как кандидат наук Л. Н. получал в Эрмитаже тысячу рублей в месяц. Это были очень скромные деньги, тем более для человека, не имевшего буквально ничего после лагерных лет. Ради дополнительного заработка Л. Н., блестяще владевший стихом, занимался стихотворными переводами. Подстрочный перевод современного персидского поэта Бехара выполнила арабистка Галя Михалевич, хранитель библиотеки Отдела Востока.

Как-то раз Л. Н. предложил мне попробовать поработать над переводом небольшого стихотворения, результат ему понравился, и он поделился со мной полученными для перевода подстрочными текстами. Это было очень увлекательное занятие, хотя, на мой взгляд, стихи Бехара не обладали ни малейшими достоинствами. Книгу издавало Государственное издательство художественной литературы. В Советском Союзе в ту пору практиковалось издание даже бездарных произведений иностранной литературы, если их авторы проявляли симпатии к Союзу. Их зачисляли в «прогрессивные» и публиковали книги, которые не могли ни для кого представлять интереса.

Л. Н. убеждал меня совершенствоваться в стихотворном переводе, говоря, что этим можно заработать кусок хлеба. Но я не чувствовала в себе настоящих способностей, и работа с подстрочниками Бехара стала моим первым и последним опытом. Отнеся переводы в редакцию, я очень волновалась, что не сумею внести незначительные исправления, которые редактор отдела восточной поэзии Наталия Ивановна Толстая просила меня сделать здесь же в редакции.

Л. Н. делил женщин на две категории: дамы и халды, простецкие тетки, не следящие за собой и не умеющие себя держать. В отношениях с женщинами он проявлял несколько старомодную галантность, на мой взгляд, не совсем вязавшуюся с его внешностью. Он не был хорош собой: среднего роста, с сутулой, потерявшей стройность фигурой, с тяжелой походкой. Легкая горбинка на носу появилась после ранения. Он говорил, что до ранения нос был отцовский, а теперь стал материнский. Сходство Л. Н. с матерью было несомненным, но он был лишен ее величавости. Первое время он приходил на службу в старом, порыжевшем от времени, тесном темном костюме. Потом появился новый синий костюм, быстро потерявший вид. Он не привык заботиться о своей внешности, да жизнь никогда и не создавала ему для этого условий. 

Я всегда придавала большое значение внешности и одежде. Казалось бы, облик Л. Н. никак не отвечал в этом отношении моим юношеским идеалам. Но превыше всего я всегда ценила интеллект. И меня совершенно покорили его энциклопедические познания, свободное владение миром интеллектуальных ценностей. Так я думаю. Но кто может объяснить даже себе самому, почему приходит любовь? Может быть, почва для нее была подготовлена и состраданием к человеку, пережившему ужасы ГУЛАГа и мучившемуся у меня на глазах от болезни. У него была язва двенадцатиперстной кишки, во время приступов он падал головой на стол и глухо стонал. А я, страдая его болью, беспомощно слушала стоны.

Думаю, я никогда не заговорила бы о своей любви, если бы Л. Н. не спровоцировал меня на признание. А случилось все неожиданно. Среди многочисленных талантов Л. Н. было умение толковать сны, и я не раз пользовалась этим его умением. В один из январских дней 1957 года, выслушав мой сон (которого я совершенно не помню), он произнес: «Наташа, это значит, что вы меня ревнуете. Но ревнуют, когда любят. А вы же меня не любите». — «Люблю». В тот же момент он предложил мне стать его женой. К вечеру того дня Л. Н. сказал мне: «Сегодня я спросил у Матвея Гуковского, сколько лет должно быть моей жене? Он ответил — восемнадцать».

Л. Н. просил меня поговорить с моей мамой, чтобы он мог придти просить у нее моей руки. Каждый день он снова и снова спрашивал меня: «Вы поговорили с мамой?» А я все не могла решиться на этот разговор, как будто предчувствуя мамину реакцию. Со времени появления Л. Н. в Эрмитаже я не раз рассказывала маме о нем. Она всегда сердобольно сочувствовала пережитому им, житейской неустроенности, болезням и, мысля по-женски, добавляла: «Ему надо жениться». И вот, заведя разговор и дождавшись этой фразы, я сказала: «А он и женится». — «И на ком же?» — «На мне». Боже мой, что тут началось. Никогда в жизни ни раньше, ни потом я не видела мою обычно спокойную, уравновешенную маму в таком безумном состоянии. Она непрерывно переходила от уговоров к угрозам, рисуя мне страшные картины будущего. Так продолжалось много дней. Видя, что ее уговоры никак не действуют на меня, мама бросилась к дяде Сереже за помощью. В ее действиях не приходилось искать логики. Но умный дядя Сережа не придумал ничего лучше, как посоветоваться (о чем?) со своей старой знакомой, сотрудницей Эрмитажа Ольгой Эрнестовной Михайловой. Она пришла уговаривать меня обратить внимание на молодых людей. Это было смешно, глупо и бесполезно. Благодаря несдержанности Ольги Эрнестовны по Эрмитажу пошли разговоры; я ловила на себе любопытные взгляды.

Но ничто в те дни не могло омрачить моего тихого полного счастья.

Когда Л. Н. пришел поговорить с мамой, я оставила их наедине и до сих пор не знаю, как протекала их беседа.

В ту пору в Ленинград приехали ненадолго из Вильнюса папа и его вторая жена Валентина Степановна. Л. Н. познакомился с папой в Эрмитаже. Мы прогуливались по залам, Л. Н. был общителен и любезен, а я переживала, что папа держался подчеркнуто сухо. Отец не одобрял этого брака, но вел себя сдержанно.

Я все время чувствовала нежное внимание Л. Н., а однажды, восхищаясь модными тогда туфельками, которые было невозможно купить, с огромным удивлением услышала от него: «Я мог бы вам сделать. Я научился сапожничать в лагере».

Л. Н., не имевший еще своего жилья и живший у матери, предполагал снимать комнату, хотел просить нашу милую библиотечную уборщицу, белоруску Галю, помогать по хозяйству, строил планы моего профессионального будущего. Пригласив меня на научное заседание в Отделе Востока Эрмитажа, где он делал доклад об эфталитах, сказал: «Я хочу, чтобы вы видели меня в науке». Его, видимо, тревожила и реакция Ахматовой, он не раз повторил: «Мама — штучка с ручкой». Должно быть, смущала и наша разница в возрасте, почему-то казалось, что я разлюблю его, когда мне исполнится двадцать четыре года.

Меня слегка беспокоило другое: летом в Крыму я впервые поцеловалось с мальчиком, он писал мне письма, надо было сообщить ему о моей любви к другому. И я наивно обратилась за помощью к Л. Н. Он сказал: «Мы с вами напишем вместе». И я ждала, когда же мы напишем.

Там, где были бесполезны мамины внушения, сыграл свою злую роль случай. Приятельница рассказала мне, что Л. Н. пытался поцеловать Галю Михалевич. Об этом ей сказала сама Галя. Надо быть домашней, восемнадцатилетней, беззаветно любящей девочкой, чтобы понять мое потрясение. Ничего не объясняя Л. Н., я сказала ему: «Я не выйду за вас замуж». Должно быть, (теперь не помню) я ожидала его вопросов, уговоров. Ничего этого не было. Он лишь произнес: «Я так и думал». 

Спустя почти пятьдесят лет я прочла в воспоминаниях жены Л. Н., что некоторые ученики и знакомые изменяли неожиданно к нему отношение и отходили от него, видимо, опасаясь его лагерного прошлого и существовавшего над ним неусыпного надзора органов. Больно думать, что Л. Н. мог именно так истолковать мой отказ. Да наверное, так и истолковал, а я и не подозревала о подобной, немыслимой для меня причине.

Ближе к весне Л. Н. заболел и долго не появлялся в Эрмитаже. Купив в диетическом магазине на Невском желе разных сортов (как-то он обмолвился, что любит желе), я отправилась навестить больного на улицу Красной Конницы, где он жил у матери. В маленькой комнате, где почти не было мебели, возле лежавшего в постели Л. Н. уже сидел гость, человек средних лет с детским именем Лёлик, брат лагерного друга Л. Н., астрофизика Николая Александровича Козырева. Потом в дверях появилась высокая, полная, но статная седая дама в длинном сером платье. Л. Н. представил меня матери и попросил: «Мама, дала бы ты нам чая». Анна Ахматова удалилась. Она появилась вновь долгое время спустя, в руках у нее была единственная чашка на блюдце, которые она протянула сыну со словами: «Лева, ты хотел чая». Я не обиделась за себя и Лёлика, но было горько видеть такое явное невнимание матери к сыну, никогда не имевшему собственного дома, высказавшему скромное желание угостить в доме матери чашкой чая своих гостей.

Летом 1957 года Л. Н. предполагал отправиться в археологическую экспедицию на Ангару и обещал взять меня с собой. Счастливо предвкушая замечательное путешествие в его обществе, я с восторгом делилась своими планами с сотрудниками библиотеки. И однажды, выходя из книгохранилища на внутреннюю лестницу, где в эту минуту Л. Н. курил в обществе Екатерины Александровны Шохор-Троцкой, я услышала ее голос: «Лева, что вы думаете! Наташа — девочка…» Увидев меня, она замолчала. Вскоре Л. Н. сказал, что он не видит возможности взять меня в экспедицию.

В Эрмитаже, когда я вернулась из Ольвии, из другой археологической экспедиции, Л. Н. встретил меня словами: «Наташа, а у меня роман случился».

Двадцати одного года я вышла замуж. Мой будущий муж, студент-архитектор, часто встречал меня на мостике через Зимнюю канавку возле служебного подъезда Эрмитажа. Очевидно, мы попались на глаза Л. Н., неожиданно он спросил меня: «Кто из вас влюблен? Вы или он?» Я ответила: «Мы оба». Это было правдой. Но правдой было и то, что любовь ко Л. Н. продолжала жить во мне всегда. Мне уже под семьдесят, но когда я пишу о своей первой любви, я вновь чувствую себя робкой восемнадцатилетней девочкой, внимавшей речам Л. Н. и немевшей в его присутствии.

В наших отношениях был период, когда я отстранилась от Л. Н. Он называл это впоследствии: «Когда вы предали меня анафеме». Именно в этот период в библиотеке Эрмитажа произошло обсуждение докторской диссертации Л. Н., посвященной древним тюркам. Присутствовали и внеэрмитажные историки, один из них, по фамилии Кляшторный, особенно рьяно нападал на автора диссертации. Защита прошла триумфально в университете. Заметив среди публики Кляшторного, я, торжествуя, иронически обратилась к нему: «Что же вы не выступили?» — «Не хотел портить ложкой дегтя бочку меда». Кто-то из свидетелей пересказал разговор Л. Н. Я огорчилась, узнав об этом: ведь моим словам можно было придать совсем иную, недоброжелательную, подзуживающую интонацию. Несмотря на отсутствие «дипломатических отношений», я подошла ко Л. Н. объясниться, но он успокоил меня с доброй улыбкой, он все понял правильно.

После защиты докторской в 1962 году Л. Н. оставил Эрмитаж, я уже не могла встречать его каждый день, как прежде, и иногда меня охватывала неодолимая тоска и желание видеть его и наслаждаться беседой, представлявшей все, о чем он говорил, в неожиданном, новом свете. Тогда я звонила ему, мы гуляли по городу, ездили на Елагин остров, в Царское Село. Он не раз говорил, что среди его «пластинок», то есть наговоренных тем, повторяемых многократно, есть одна под названием «здоровая советская достоевщина», и я сожалею до сих пор о том, что мне не довелось ее ни разу прослушать. Его комната в коммунальной квартире на Московском проспекте неприятно поразила меня полным отсутствием уюта, и у меня невольно вырвалось: «У вас даже нет занавесок». Он сконфуженно достал из платяного шкафа скрученные узкие зеленые занавески и полез их вешать. Признаюсь, я не понимала тогда, как нелегко ему, немолодому одинокому человеку, справляться с бытом.

Когда умерла Анна Ахматова и жившая с ней в одной квартире дочь Н. Н. Пунина Ирина завладела архивом покойной, хотя единственным законным наследником по завещанию Ахматовой был ее сын, я всей душой сочувствовала Л. Н., слушая его жалобы: «Ивка (так он произносил «Ирка») не отдает мне даже мои детские фотографии».

Долго не видясь со Л. Н., я узнала от общих знакомых, что он женился, и встретясь с ним на каком-то торжестве в университете, поинтересовалась, как ему живется. Он выглядел довольным: «Есть обед, и занавески появились». — «У вас будут дети?»— «Нет, Наташа, мне уже за пятьдесят, а детей надо вырастить». — «Но ваша жена?» — «Ей уже за сорок».

Когда-то я услышала от Л. Н.: «Мама всегда говорит, что как бы я ни женился, все равно окончится трагедией». К счастью, пророчество Анны Ахматовой не сбылось: брак оказался удачным, на склоне лет Л. Н. наконец обрел любящую жену, окружившую его заботой. По мнению друзей, Наталия Викторовна подарила Л. Н. «лишние» десять-пятнадцать лет жизни.

Последний раз я видела Л. Н. зимой 1984 года. Я приехала на 10-ю линию Васильевского острова, где в одном из университетских зданий он читал лекцию студентам. Мы вышли на улицу, Л. Н. мучили боли в ногах — облитерирующий эндартериит.

«Еще год тому назад я мог бы погулять с вами по линиям. Вы знаете поблизости кафе?» Я не знала. Поймать машину не удалось. Мы дошли до станции метро «Василеостровская». Л. Н. шел, пересиливая боль. Время от времени он прислонялся спиной к стене дома и поднимал поочередно ноги, чтобы боль отпустила.

Вагоны метро были переполнены, час пик, семидесятидвухлетнему Л. Н. уступили место, но, как я ни сопротивлялась, он усадил на это место меня, громко возвестив на весь вагон: «Я знаю, сколько мне лет, но не могу допустить, чтобы моя дама стояла».

В июне 1992 года на гражданской панихиде в Географическом обществе я простилась с человеком, так много значившим в моей жизни.

Лев Николаевич добился исполнения своей юношеской цели, он написал историю кочевников. Но не избег печальной, даже трагической участи всех выдающихся людей, чья жизнь и идеи посмертно трактуются неверно и бестактно даже теми, кто причисляет себя к последователям и ученикам покойного, не говоря уже о противниках…

В 1960 году в библиотеку на смену О. Э. Вольценбургу пришел новый заведующий, которого все мы уже знали раньше как заместителя заведующего Отделом западноевропейского искусства. Матвей Александрович Гуков­ский, брат погибшего в ГУЛАГе известного талантливого филолога Григория Гуковского, тоже отбыл несколько лет в местах заключения, откуда возвратился в 1955 году. Наряду со службой в Эрмитаже он вернулся к преподаванию в университете, где вскоре возглавил кафедру медиевистики на историческом факультете.

М. А., несомненно, обладал большой внутренней свободой, даже с некоторым оттенком авантюризма, и хорошим чувством юмора. Рассказывали, что как-то на научном заседании в Эрмитаже одна ученая дама, резко критикуя своего коллегу за беспорядок в хранении, высказалась вполне определенно: «У него там настоящий бардак!» В ответ на что М. А. заинтересованно спросил: «А вы там были?» Дама возмущенно воскликнула: «Что вы говорите, Матвей Александрович! Конечно, нет!» М. А. невозмутимо продолжал: «А я там был. Там большой порядок».

Маленький, немногим выше полутора метров ростом, толстенький, с венчиком седой щетины вокруг лысой головы, вечно спешащий, Матвей Александрович, на эрмитажном фольклоре Мотя Гук, не останавливался, даже если к нему обращались, продолжая разговор на ходу, вернее, на бегу, заставляя вступать в движение собеседника. М. А. был неукротимо жизнелюбив и буквально кипел энергией. В библиотеке, где все годами текло привычно и рутинно, без малейших изменений, он произвел форменную революцию. Библиотека перестала закрываться для читателей с закрытием музея, в вечерние часы начал функционировать никогда прежде не открывавшийся вход в здание с Миллионной улицы. Число постоянных штатных сотрудников М. А. сумел довести от двенадцати до тридцати! Правда, к моему сожалению, с приходом новых советских служащих исчезла прежняя, почти домашняя атмосфера.

При Гуковском началась разработка предметного каталога, для чего был создан специальный отдел. Начали регулярно устраивать выставки новых книжных поступлений. М. А. входил сам во все мелочи, предусматривая не только удобство работы читателей, он явно не пренебрегал и эстетикой интерьера. Вместо ящиков алфавитного каталога, стоявших посреди помещения абонемента и загромождавших комнату, были изготовлены новые, расположенные по стенам, и помещение преобразилось. Его забота простиралась не только на читателей, но и на сотрудников: в библиотеке был сооружен лифт, приобретены тележки для перевозки книг, заявки читателей стали исполняться не как прежде, сию минуту по подаче, но дважды в день.

В части библиотечных помещений был произведен давно требовавшийся ремонт. Реставрировали мебель, в том числе занимавший целую стену читального зала замечательный английский красного дерева книжный шкаф конца XVIII века и огромный овальный стол красного дерева, за которым работали читатели. Со всех этажей библиотеки были собраны старинные кресла, реставрированы и помещены в читальный зал. Был организован отдел редкой книги, размещенный в отремонтированных помещениях бывшего спецхрана. Все новшества обсуждались и решались на производственных совещаниях, которых прежде никогда не существовало, а в правление М. А. они созывались еженедельно. На общем собрании музея, происходившем в эрмитажном театре, в годовом отчете прозвучали ошеломившие сотрудников Эрмитажа и встреченные невольным смехом цифры: «Проведено производственных совещаний: в Отделе первобытной культуры — 2, в Отделе античного мира — 7, в Научной библиотеке — 51».

В кабинете заведующего библиотекой мы все собирались вокруг огромного круглого стола. Соблюдая субординацию, М. А. сидел за большим письменным столом, за которым традиционно стояло мягкое кресло. Но поскольку маленького М. А., сидящего в глубоком кресле, вовсе не было видно из-за стола, для него был поставлен рядом высокий жесткий стул.

Он был широкий человек. Понимая, что в почти сплошь женском коллективе неизбежна дамская болтовня о том-о сем, М. А. постоянно повторял: «Ну хочется Вам поговорить, не делайте этого на глазах у читателей, у нас столько помещений, всегда можно найти место». Если кто-то из нас приходил к нему за разрешением уйти пораньше со службы, М. А., даже не дослушав причину, вызвавшую эту просьбу, молниеносно давал разрешение…

Ни до, ни после, на протяжении почти сорокалетней службы мне не привелось больше служить под началом столь же умного, деятельного и немелочного человека, каким был М. А.

Осенью 1962 года я надолго простилась с Эрмитажем, поступив в аспирантуру Института им. Репина.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Владимир Дроздов - Рукописи. Избранное
Владимир Георгиевич Дроздов (род. в 1940 г.) – поэт, автор книг «Листва календаря» (Л., 1978), «День земного бытия» (Л., 1989), «Стихотворения» (СПб., 1995), «Обратная перспектива» (СПб., 2000) и «Варианты» (СПб., 2015). Лауреат премии «Северная Пальмира» (1995).
Цена: 200 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
На сайте «Издательство "Пушкинского фонда"»


Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России